композиция Зазаборье сайт-альбом песни  история  контакты 

ИСТОРИЯ

К пятидесятилетию хрущёвских репрессий

Унижающая человеческое достоинство власть и ритуальная железная дисциплина хрущёвского режима давили и притесняли в первую очередь молодое поколение. В пятидесятые годы значительная часть молодёжи, как и другие массы общества, по праву чувствовала свою недооценённость. После смерти Сталина руководство Советского Союза понимало, что коммунистической системе угрожает серьёзный внутренний кризис, если проводимая им политика останется прежней. После второй, осенней амнистии 1957 года, (которая не распространялась на политических заключённых, осуждённых по 58-й статье) встал вопрос о срочном принятии мер, способствовавших разрешению кризиса, путём ужесточения режима в местах лишения свободы, где уже прокатилась волна стихийных забостовок. Да и в обычной вольной жизни, с первым многообещающим, чуть заметным ветерком свободы, люди, поверившие было в заверения правительства о прекращении репрессий за инакомыслие стали безбоязненно доверять свои, теперь уже считающиеся не крамольными мысли бумаге; торопились вытащить из заветных уголков своих письменных столов уже готовые рукописи. Наступила знаменитая «оттепель хрущевская». По радио из самой Москвы зазвучала эстрадная музыка. Запели цыгане. Апрелевский завод патефонных пластинок начал печатать диски с записями популярных довоенных романсов в исполнении В.Козина, которого не выпустили из Магадана после освобожднения. На танцевалках городских парков уважаемая публика могла танцевать фокстроты, которые оказались не таким уж и дурным примером для подражания западу, как утверждала совсем недавно официальная пропаганда. К тому же, кто-то милостиво разрешил советскому народу читать Есенина, а свободолюбивые студенты могли теперь безбоязненно приносить на свои вечера записанную на рентгеновскую плёнку джазовую музыку, запрещённую до этого не только Сталиным, но и Гитлером. В университетских городах страны стали проводиться семинары, где любой мог впервые услышать, при желании, яростные споры «марксистов» со своими извечными оппонентами «ревизионистами», или даже запросто поприсутствовать на факультативной лекции о генетике. И даже совсем уж не социалистической политэкономии. Передовое студенческое большинство с облегчением вздохнуло и с радостью приняло новую линию партии, которая предлагала всем скорейшее освобождение от чувства страха и гнёта номенклатуры. Газета «Правда» во всеуслышание объявила о увольнении всех старых кадров из органов госбезопасности и о переводе их в книгоноши. Стала появляться новая проза – свободная, раскованная, без оглядки на печатный станок.

Я к этому времени познакомился с понятием «самиздат», и начал писать без всякой надежды на публикацию. Первые попытки кончились для меня плачевно. Я был вызван на беседу в КГБ и предупреждён о печальных последствиях моего опрометчивого поступка. Мне была показана папка с тетрадным листком, который я вывесил на двери парадного подъезда дома офицеров, со своим стихотворением протеста против ввода наших войск в Венгрию. Начальником в штатском, по фамилии СЕРОВ, в вежливой форме мне было указано на недопустимость ведения антисоветских разговоров около агитационного плаката, с вывешенными на нём фотографиями бесчинств венгерских фашистов по отношению к истинным патриотам-коммунистам. На что я сделал робкую попытку объяснить товарищу Серову, что собственными ушами слышал как радио «Голос Америки» трактовало иную версию этих событий – восставшие венгры безобразничали и вешали за ноги на столбах отнюдь не патриотов, а самых что ни на есть работников органов собственной государственной безопасности. После чего он, уже в весьма грубой форме, объяснил мне, дураку-несмыслёнышу, что всемирный фестиваль молодёжи таким злостным антисоветчикам противопоказан, и что только по причине моего несовершеннолетия он не может законопатить меня в Сибирь прямо сейчас, но место моё будет там, где я и должен находиться, а именно в Кировской области, Котельничском р-не, Макарьевском сельсовете и в деревне «Кожи», где нет и не будет никогда электричества, чтобы я впредь не мог пользоваться радиоприёмником. А надо сказать, что транзисторов тогда ещё в Советском Союзе не существовало.
В те достопамятные времена, когда независимость была делом подсудным, мне хотелось принадлежать к тому независимому пласту литературы, история которого ещё не была исследована литературоведами. Это сейчас он стал достоянием нашей легальной прозы, но тогда единодушный самосуд советских писателей над Пастернаком помог понять молодёжи необходимость формирования нового мышления, свежих идей и нравственных догм. Я, как и многие из моих сверстников, поверил в обещанную свободу творчества от цензуры органов КГБ. Но ни одно из моих графоманских произведений (как потом оказалось) не дошло до адресата, а осело в той заветной папочке, которая была мне показана впоследствии моим следователем Коршуновым. Ничего антисоветского в них не оказалось, а вот песни пришлись, что называется, ко двору. Тексты переписывались молодёжью, а это было уже моей «агитацией и пропагандой». Следователь по фамилии Коршунов, веселясь, по-отечески грозил мне перстом и откровенно радовался тому, что каждая песня, с лёгкостью необыкновенной, под его пером превращалась в очередной пункт моего обвинительного заключения. Эти песни в не столь отдалённых лагерях потеряли свою актуальность. Здесь была совсем другая среда, другие люди, другое настроение.

Я не ставил задачи в моей композиции "Зазаборье" подробно и достоверно описывать события и обстановку тех лет. Я попытался просто отразить настроение, впечатление, дух того времени, и сделать это в стихах, с позиции простого человека, оказавшегося там. Мне не всегда удавалось избежать подробностей, казалось бы, ненужных, а так же стандартных музыкальных фраз и шаблонных мелодических оборотов. Но, на мой взгляд, звучат они в различных тональностях и ритмически отличаются от традиционных коммерческих форм. В общем, картина представляется мне вполне отражающей общие тюремные закономерности. И по-своему освещает жизненный опыт как мой, так и моих односидельцев, по-новому раздвигая горизонты осмысления лагерного мира. Из сцепления сюжетных коллизий и мотивов того времени вырисовывается драматичная картина незабываемого бедствия, своеобразного вала насилия и многолетнего деспотизма громадного государственного молоха по отношению к своему народу. Те психологические моменты, которые я использовал в своих текстах, кажутся мне обыкновенными, т.к. они свойственны всем песням этого жанра. Они нарочито условны, гротескны, ироничны, а мой непринуждённый сарказм открывает ситуации с новой, неожиданной стороны. Тут-то и оказывается, на мой взгляд, что обыкновенность эта мнимая, и что за ней своя боль, радость, а иногда и трагедия. Некоторые песни я пою от лица человека, идущего по деревянному вагону пассажирского поезда тех послевоенных годин, в выцветшей и белесой от гари и пота фронтовой гимнастёрке, в куцей пилотке, и поющего тоскливую песню, длинную, как былина (в духе старинных русских песен) под аккомпанемент старенькой хромки-двухрядки. Или жалкого безногого калеки, уместившегося на доске с подшипниками вместо колёс, в танкистском шлеме, c орденом на груди, с пьяненькой удалью напевающего переделанную на блатной лад, популярную песенку, с протянутой для подаяния рукой. А то и от лица нынешнего приблатнённого, околобазарного пацана, одетого в маскхалат, с гитарой в руках, и голосящего сиплым, прокуренным фальцетом щемящую душу слезливую байку, вымаливая у доверчивых, сентиментальных пенсионеров последние гроши. Не случайно я добавил в свои воспоминания песню! Она не раз становилась моей духовной опорой как в час повседневных житейских волнений, так и в годы преступного беспредела ГУЛАГа. В пятидесятые годы хрущёвских репрессий она была источником оптимизма: ты среди своих! И потому можешь с надеждой смотреть в будущее. Поэма моя так и осталась не законченной… Минуло много лет, но и в таком виде в ней масса примет прошедших десятилетий, и едва ли не самая отчётливая – обострившееся чувство времени, неодолимая тяга оглянуться на те жестокие и возвышенные дни, где навсегда остались почти все мои друзья. И я никогда не изменю тому времени, тем людям, и тем песням!

У каждого из нас был по-своему «Крутой маршрут». Бесчисленное количество таких маршрутов тихо сходились, образуя тропы, опоясывающие весь Советский Союз. Проходя через грады и веси родной земли, они концентрировались за заборами, опутанными колючей проволокой. И одна тоненькая связующая нить в этой гигантской паутине зазаборья – моя тропинка. Уверенно и ходко протоптал я её когда-то наивным и мятежным юношей. Неискоренимый след она оставила в моей душе на всю жизнь, и свидетельством тому эти, дрожащие под моим пером, строки.

Олег Чистяков политзаключенный
медаль и грамота от Венгрии

Олег Чистяков Мордовия лагерь
Потьма ЖХ-385 7-11
Боб Пустынцев лагерь

политзек
политзеки
политзекиполитзеки
политзеки
политзеки
политзеки
политзеки
политзеки
Боб Пустынцев политзаключенный
Парташников и Додонов